Алексей Миллер, ИНИОН РАН, Центрально-Европейский Университет. Большой Террор и имперское измерение СССР
Посмотреть на проблему Большого террора через призму имперских аспектов истории СССР — это очень продуктивная постановка задачи. Если считать, что такие вещи, как сложная этно-территориальная структура, проблема коммуникацией между Центром и периферийным руководством и стремление проецировать влияние вовне — это все имперские проблемы, то тогда в истории Большого террора имперский аспект очень важен.
Попробую кратко это проиллюстрировать. В принципе в некоторых аспектах этой проблематики 37й год — не апогей, а финальный аккорд. Если мы посмотрим на рубеж 20–30х годов, когда советское руководство приходит к выводу о том, что политика коренизации зашла слишком далеко, что местные элиты, в том числе культурные элиты, прежде всего, что-то слишком всерьез воспринимают всё это и вместо такой фольклоризированной этничности начинают развивать вполне мощные проекты, то мы увидим, что уже в конце 20х годов начинаются аресты. Кого арестовывают в первую очередь? Украинских и белорусских лингвистов за предложения перевести эти языки на латиницу, хотя это, кстати, соответствовало общей линии партийного руководства в 20е годы. Готовили даже перевод русского на латиницу. Потом арестовывают писателей, историков, а в 37м году их просто добивают уже в лагерях.
Чтобы понять масштаб явления, надо иметь в виду, что 95 процентов членов Союза писателей Украины были уничтожены. Из Союза писателей Белоруссии выжили пять человек. Это одна сторона дела. Когда проводилась политика коренизации, одна из задач была, в том числе, создать из Украины своего рода витрину для проекции влияния вовне, в том числе на украинцев, живших под властью Польши. То же верно и для Белоруссии. На рубеже 20х-30х годов эта логика уступает место логике осажденной крепости, и через это мы сразу можем понять, почему режим переходит к массовым депортациям из приграничных районов. Постепенно начинают также отменять некоторые национальные автономии (например, польские автономные округа), потому что теперь эти люди — не потенциальные агенты влияния вовне, а агенты врага внутри.
Много споров идет о том, как характеризовать Катынь — как акт геноцида или как военное преступление. Есть серьезные аргументы, чтобы возражать против характеристики Катыни как акта геноцида, что никак не отменяет преступного характера этих действий. Но вот «польская операция» 37го года в Ленинграде попадает под определение геноцида по самым строгим меркам. В этом году было арестовано 139 тысяч поляков именно как поляков, именно за то, что они поляки. И 111 тысяч из этих людей были расстреляны почти сразу же вслед за арестом. Вот это чистый геноцид.
Последний аспект, который я хотел упомянуть, — это голод 32го33го года. Мы не можем понять, что произошло, если мы не поймем, что особенно в 33м году этот голод во многом был продуктом того, как функционировала, а точнее, не функционировала связь, информационный обмен между Центром и периферией. Сталин не хотел слушать местных руководителей, считая, что они руководствуются местническими интересами, а местные руководители к тому времени уже вполне были запуганы для того, чтобы не осмеливаться говорить ему всей правды.
В этом смысле, если голод 32й года был по большей части незапланированным результатом коллективизации и завышенных норм хлебозаготовок, то 33й год во многом был результатом проблемы отсутствия полноценной связи между Центром и периферией в этом имперском организме.
В заключение я бы хотел коснуться одного более общего аспекта нашей темы. Мне представляется, что, обсуждая проблему памяти, памяти о ГУЛАГе, о Большом терроре, об Освенциме и т.д., мы не коснулись одной, возможно, самой сложной, проблемы. Хорошо, всех поименно назвать — нет вопросов. Памятники — нет вопросов. Музеи — нет вопросов. А как об этом вообще можно рассказать? И в этом смысле я бы не бросал камень в огород историков, к каковым себя отношу. Я бы сказал иначе. Солженицын в этом смысле в большей степени историк. Историк не может справиться с этой задачей. Да и из писателей по настоящему ее решить пытались немногие. Я считаю, что есть три человека, которые пытались рассказать то, что рассказать нельзя. Это Шаламов, это Тадеуш Боровский, это в лучшем своем произведении «Без судьбы» Имре Кёртеш. Это попытка передать опыт, который непередаваем.
В свое время была дискуссия, в том числе с сотрудниками «Мемориала», может быть, отчасти рожденная непониманием или недопониманием, когда я пытался сказать, что о ГУЛАГе рассказывать нужно, но рассказать правду о ГУЛАГе нельзя. И я имел в виду именно это, что рассказать адекватную правду о ГУЛАГе нельзя, потому что если человек пытается переживать память о ГУЛАГе или об Освенциме в ее полноте», то он кончает самоубийством, как Боровский, он живет в десятилетиях депрессии, как Кертеш, который сделал это состояние невозможности передать весь ужас лагеря, невозможность вернуться к нормальной жизни, не забыв лагерь, предметом всех своих последующих произведений. Известно, что было с Шаламовым.
Мы неизбежно избирательны в своей памяти о том ужасе. Я как раз предлагал обсуждать, что и как мы можем передавать, но вместо этого меня обвинили в попытке «замолчать» правду об истории.
И последнее. Мы как-то, видимо, по-разному с Валерием Подорогой читали Ясперса, потому что у Ясперса очень четкий и ясный тезис, что невозможно ставить вопрос о коллективном покаянии, во-первых, потому что это вообще против христианских принципов. Покаяние может быть только индивидуальным. И переживание греха может быть индивидуальным. Как человека подтолкнуть к этому, к этой внутренней работе? Потому что весь этот чемпионат в коллективных покаяниях и извинениях, в котором участвует масса людей по всему миру, это, может быть, полезная вещь, извиняться не вредно, в том числе государственным деятелям и от имени государства и от имени народа. Но мы этим не решаем главных проблем. Главные проблемы внутри отдельного человека.