И.Д.ЧечельЗаметки об исторической правде. «Сталинизм»
Начну с довольно любопытной, на мой взгляд, классификации. В выпущенном в 1992 г. (2-е расш. и доп. изд.) в Массачусетсе/Торонто политологическом сборнике «Европейская политика в переходный период» мне показался интересным подраздел «Почему сталинизм?». В нем содержится классификация «наиболее распространенных» на Западе и в тогдашнем СССР интерпретаций «истоков и причин сталинизма» 1 и рассматриваются предпосылки «сталинизации» революционной России. Автор классификации (Д. Дебарделебен) распределяет эти интерпретации по «секторам». Сектор 1: «Экономическая отсталость». Д. Дебарделебен описывет интерпретации сталинизма, усматривающие его корни в попытках насадить социализм в экономически отсталой стране.
- «Политические чистки середины – конца 1930-х гг. были призваны перенести внимание с реальных проблем (разрушительной и непопулярной аграрной политики) на воображаемых врагов; в то же самое время страх должен был ограничивать открытую оппозицию» 3 большевистскому режиму. - Насильственная коллективизация не была единственным способом извлечения сельскохозяйственных ресурсов для обеспечения потребностей индустриального сектора («реалистичные альтернативы» 4 Н. Бухарина и Е. Преображенского). - «Сталинская аграрная политика едва ли сопровождалась успехом и процветанием. Наравне с человеческой, она имела и свою экономическую цену» (забой скота крестьянами, голод, отсутствие роста производства, неэффективность перекачки средств из сельскохозяйственного в производственный сектор и, в некоторых интерпретациях, существенное перераспределение в 1928 - 1932 гг. ресурсов не из сельского хозяйства в промышленность, а наоборот (Д. Миллар 5)) 6. - «Скорость индустриализации могла бы быть меньшей, но дистанция между режимом и аграрным населением – не такой значительной. Тогда, в свою очередь, драматичные политические репрессии середины-конца 1930-х гг. не представлялись бы необходимыми для поддержки стабильности режима» 7 . - «Экономическая отсталость породила деформацию (типа) лидерства, особенно вследствие угрозы международной изоляции, но она не являлась мандатом на чрезвычайные меры, избранные Сталиным как в экономической, так и в политической сферах» 8.
Эта «школа мысли» 9 находит корни сталинизма в ленинском интеллектуализме и ленинской политике, констатирует Д. Дебарделебен.
- И. Сталин встал во главе бюрократической иерархии вследствие опоры на партдисциплину и запрета в партии фракционной активности, тогда как В. Ленин, зачастую сам использовавший жесткие методы борьбы с оппонентами, поощрял в годы гражданской войны и НЭПа подавление даже и социалистически настроенных критиков режима11.
Если предыдущая теория увязывает сталинизм и революционный ленинизм, то культурологическое объяснение делает акцент на преемственности сталинизма и царизма. Так, скажем, «культурная теория» задается вопросом не была ли коллективизация просто новой формой крепостного права, а сталинские чистки – новым способом утверждения государственного господства над влиятельной социальной формацией в лице интеллигенции? Круг этих идей узнаваем.
- «Сильная государственная власть имела издавна существующие прецеденты в русской истории. […] Индивидуальная предпринимательская деятельность и культурный ренессанс 1920-х гг. в большей мере, нежели сталинизм, репрезентировали драматический разрыв с традиционной политической культурой. Определенно, возрождаемое в 1930-е и 1940-е гг. обращение к национальным ценностям очень походило на официальный патриотизм царистского периода» 13 .
Этот подход (интерпретация) оставляет ключевое место в «оформлении советской истории» 14 за самим Сталиным. Сталин как индивидуальность; психологические причины поведения вождя; компенсаторность сталинского национализма - некоего варианта оправдания его нерусского происхождения; «малая подверженность» Сталина «западной культуре и идеям» 15 ; психологическая потребность Сталина в доказательстве собственной проленинской революционности; возможная клиническая паранойя советского лидера - все это наметки для до сих пор не написанной психобиографии Иосифа Сталина и еще одна версия интерпретации сталинизма. Сектор 5: «Сила обстоятельств». «Обстоятельства работали сообща с тем, чтобы создать ситуацию, благоприятную для сталинского правления», - резюмирует идеи сторонников этой интерпретации Д. Дебарделебен. В почти конспирологической манере исследовательница сводит воедино факторы, определившие возвышение Сталина. В их числе - ранняя смерть Ленина; неудача партии в части демонтажа после гражданской войны «секретной полиции» (ЧК) 16; экономические проблемы конца 1920-х гг.; неспособность советских лидеров, воспитанных в царистском политическом и культурном окружении, на компромиссы и договорные отношения; структура партийной организации с ее иерархичностью, секретностью и дисциплиной; общий дефицит в стране демократических традиций; присутствие жесткого, проницательного политика, не преминувшего воспользоваться выгодами своего положения (Сталин) 17 . Несмотря на очевидные изъяны изложения, стереотипность и даже поверхностность представлений Д. Дебарделебен о существующих направлениях исторического анализа сталинизма18 , сама ее классификация, группировка исследовательницей вариантов интерпретации сталинской эпохи представляется заслуживающей внимания. Дебарделебен предельно четко разграничивает целый ряд концепций – и тематически, и сущностно, и - отчасти - методологически (экономический, культурологический и психологический подходы). Культурологическая, экономическая и иные интерпретации сталинизма, с одной стороны, не исчерпывают всех возможностей его освещения, а с другой – обладают тем характерным качеством, что каждая из них устанавливает для сталинизма свою рамку «исторической правды». Этот тривиальный вывод выглядит не таким уж тривиальным в контексте отечественного интеллектуального опыта последних восемнадцати лет. Дискуссия 4 марта в очередной раз это доказала. В докладах выступающих (В. Шейнис; В. Кувалдин, З. Серебрякова, В. Медведев, Е. Яковлев, Ф. Бурлацкий и др.) всякий раз порицался, описывался и изображался некий свой сталинизм. Сталинщина представала в многочисленных обличьях, примеряла неоднозначные маски. Она оказывалась одновременно и «Системой» и «Крестом развития» России, и «последним взлетом русского мессианства», и порождением единственно «злой воли» вставшего над партией «тирана», и «номенклатурной революцией», и «очень важным пограничьем» - не столько истории, сколько ее «осмысления», и исторической необходимостью, и акциденцией. В точности так же, как и в перестроечные годы, относительно консолидированные позиции докладчиков, экспансивное неприятие ими сталинских деформаций не обусловливали возникновения сколько-нибудь единого контура интерпретаций - контура, обрисовывающего (условно) неоспоримую правду о сталинизме. Лично для меня в этом смысле очень интересным и вместе с тем провокативным стало выступление З. Л. Серебряковой и ее слова о том, что только возобновление широкого обсуждения сталинского периода – залог релевантности наших представлений о советской истории. Докладчица проводила четкую разделительную линию между дискуссиями о сталинизме втор. пол. 1980-х – начала 1990-х и конца 1990-х – начала 2000-х гг. Ее вывод заключался в том, что в годы перестройки вопрос о сталинизме дебатировался в стране более открыто и гласно, а значит и продуктивно в познавательном отношении. «Только новые факты, новые документы» вскроют подлинный смысл сталинизма и подтвердят намеренно замалчиваемую сегодня «правду» о нем, утверждала исследовательница. У меня же этот тезис З. Л. Серебряковой вызвал недоуменный вопрос: какого рода «новые факты» необходимо открыть с тем, чтобы проанализировать сталинизм «объективно» и выяснить окончательную «правду» о нем? Сама по себе историческая «правда ничего не объясняет» (Р. Рорти) и, считаясь с этим, на мой взгляд, необходимо избирать при анализе феномена «сталинизации» альтернативные - «экстенсивному» открытию фактов или, скажем, не верифицируемому в качестве научно-аналитической категории «покаянию» 20 - исследовательские пути. Первый из них, на мой взгляд, связан с тем подходом, который декларировался применительно к «разоблачению идеологий» К. Манхеймом. Важно рассматривать «функциональную зависимость каждой интеллектуальной точки зрения от различных общественных групп, в действительности стоящих за нею» 21 , и подвергать анализу «общественную действенность идей посредством разоблачения функции, которую они выполняют» 22 (так могли бы рассматриваться, к примеру, концепции сталинизма и десталинизации, рождавшиеся в среде реформистского руководства и в консервативно-охранительных и националистических кругах в 1985 - 1991 гг.). Этот подход фокусирует исследовательские внимание на складывании «вокруг» исторического прошлого групп интересов, на заинтересованности ведущих общественных сил в том или ином истолковании исторических событий23 , на видоизменении «образа прошлого» в зависимости от перипетий общественных интеракций и конкурентной борьбы. Второй исследовательский путь может быть сопряжен с исследованием конструктивной природы «исторической правды» 24 или, иначе, с предположением о том, что «историческая правда» не только «множественна» (не конечна), но и представляет собой исследовательский артефакт. Поясню свою позицию на конкретном примере. На протяжении ХХ в. об Иосифе Сталине писали очень по-разному. Но социальный заказ эпохи перестройки, порожденный трасляцией политическим руководством ряда экзистенциальных идей, вызвал к жизни во многом беспрецедентный тип «исторического письма». В частности, он обусловил рост популярности в СССР аисторического нарратива «сталинизации». Одним из образцов такого нарратива для меня является относящееся к 1989 г. рассуждение Д. Волкогонова: «Жизнь и смерть Сталина подтвердили ряд вечных истин. Пропасть истории, наверно, одинаково глубока для всех. Но эхо падения навечно ушедшего туда может доноситься как призыв и свидетельство Добра или Зла. Чем больше мы узнаем о Сталине, тем глубже убеждаемся, что ему суждено стать в истории одним из самых страшных олицетворений Зла. Никакие благие намерения программы не могут служить оправданием актов бесчеловечности. Сталин своей жизнью еще раз показал, что даже высокие человеческие идеалы можно вывернуть наизнанку, если политика отказывается от союза с гуманизмом. Сталин, при всей тотальности своих устремлений, выпустил из поля зрения главное – человека. Для него человек всегда был составной частью массы, статистической единицей, а это почти ничего. Жизнь и смерть Сталина подтвердили, что единовластие как выражение диктатуры одного лица исторически исключительно хрупко. Оно гибнет, исчезает вместе со смертью единодержца. Сталин никогда не мог и не хотел понять, что подлинно свободное общество – это не платформа для пирамиды, на вершине которой находится один человек, а ассоциация, где каждый волен принимать участие в выборе собственной судьбы. Жизнь и смерть Сталина показали, что отсутствие гармонии между политикой и моралью всегда, в конечном счете, приводит к краху. Исторический маятник событий в нашей стране поднял Сталина на высшую точку своих социальных колебаний и опустил его в самой низшей – у диктатора политические ценности имели абсолютный примат над нравственными. Жизнь и смерть Сталина рельефно высветили то, что судьба человека, верящего только в могущество насилия, может идти только от одного преступления к другому. Декорации, созданные диктатором из его славы, «мудрости», «прозорливости», почитания рано или поздно рушатся. Сталин своей жизнью и смертью показал, что его претензии на совершенство цезаристского управления оказались призрачными. Его способность овладевать сознанием людей, превращать их в бездумных исполнителей является грозным предупреждением о том, к чему может вести власть бесконтрольная, абсолютная, сконцентрированнная в одних руках. История Сталина обвиняет. Смерть не стала его оправданием» 25 . Дискриптивные модели Д.А. Волкогонова говорят сами за себя: достаточно обратить внимание на то, сколько раз историк возвращается к словосочетанию «жизнь и смерть», собственно упоминает «жизнь» и «смерть»; достаточно присмотреться к тому, как он обрисовывает «вечные истины», «высокие человеческие идеалы», «политику» и «гуманизм», «человека» и «подлинно свободное общество», «историю» и «мораль»; достаточно отметить, что в словах «Добро» и «Зло» автором используются заглавные буквы, тогда как сам И. Сталин оказывается в концепции то неким сверхчеловеком, отмеченным «тотальностью устремлений», то диктатором, существующим в «экстремальной» хронологической амплитуде «всегда» ~ (либо) ~ «никогда», то обладателем «абсолютной власти», верящим «только» в столь же «абсолютный примат» политических ценностей над нравственными. Признаки последнего – абсолютизированность описаний («Исторический маятник событий в нашей стране поднял Сталина на высшую точку своих социальных колебаний и опустил его в самой низшей» и проч.); власть, трактуемая исключительно как экзистенциальная дилемма; «история», оказывающаяся судьбоносной и «над» – временной; «жизнь и смерть», «Добро и Зло», уравненные где-то вне/за сферой исторического; своеобразный метафизический экстремизм, благодаря которому автор «принимает» явления только в их идеальном – или инфернальном - воплощении, на грани их самоисчерпанности и «окончательности» смысла. Такой «нарратив о Сталине» (а случай Д.А. Волкогонова – отнюдь не единственный в своем роде) чрезвычайно далек от традиционного историописания. В то же время наличие подобных интерпретативных моделей – наравне с точками зрения историков-профессионалов - в структуре перестроечного общественного сознания оттеняет семантические несовпадения и конструктивную природу разнообразных исторических практик и/или существование различных «реквизитов означающего исторического письма» 26 . В этом и подобных ему случаях второй подход способствует разоблачению механизмов «созидания» «исторической правды» и, существенным образом, декодированию не только ее недостоверных (с точки зрения научного профессионализма), но и скрытых значений.
2Ibid., P. 537. 3 Ibid., P. 538. 4 Ibid., P. 538. 5 James Millar and Alec Nove, ‘A debate on Collectivization: Was Stalin Really Necessary?’// Problems of Communism (July –August 1976), pp. 53-55. 6 Ibid., P. 538. 7 European Politics in Transition, Lexington, Massachusetts/Toronto, 1992. P. 538.
8 Ibid., P. 538-539. 9 Ibid., P. 539. 10 Ibid., P. 539. 11 Ibid., P. 539. 12 Ibid., P. 540. 13 Ibid., P. 540. 14 Ibid., P. 541. 15 Ibid., P. 541. 16 Ibid., P. 541. 17 Ibid., P. 541-542. 18 См. анализ концепций «сталинизации» России, например, в статьях Н. Трубниковой, И. Олегиной, О. Никоновой в сб.: Исторические исследования в России – II: Семь лет спустя. М., 2003. См. также: Россия XIX-ХХ вв.: Взгляд зарубежных историков. М., 1996; Фон Хаген М. Сталинизм и политика в постсоветской истории// Европейский опыт и преподавание истории в постсоветской России. М., 1999. С. 12-43; Кобытов П.С., Леонтьева О.Б. Введение. Зенит прекрасной эпохи: сталинизм глазами американских историков// Американская русистика: Вехи историографии последних лет. Советский период: Антология. М., 2001. С. 3-19. 19 См.: Разумов Е. Крушение и надежды. Политические заметки. М., 1996; Жухрай В. Сталин: правда и ложь. М., 1996; Волков Ф. Великий Ленин и пигмеи истории. М., 1996. 20 См. в этой связи: Преодоление прошлого и новые ориентиры его переосмысления: Опыт России и Германии на рубеже веков. М., 2002. 21 Mannheim K. Essays on the Sociology of Knowledge. L., 1952. P. 190. 22 Ibid. P. 141. 23 Отметим, что для самих представителей этих сил такая заинтересованность – во многом «бессознательный процесс»: Ibid. P. 141. 24 Термин «конструктивность» - отсылка к историографической традиции исследования интерсубъективных составляющих исторического метода, уже не воспринимаемого в конце ХХ – начале ХХI вв. как простое следствие обобщения фактов или, скажем, наличия в знании тех или иных операциональных методик; методологий экспериментальных проверок и проч. Современная историческая мысль нередко задается вопросом о научной рациональности как изначальном “конструкте” - разумеется, не абстрактном, а детерминированном профессиональными конвенциями - вызванном к жизни скорее моделированием, нежели “отражением” исторической реальности (См., например: Савельева И.М., Полетаев А.В. История и время. В поисках утраченного. М., 1997; Зверева Г.И. Роль познавательных “поворотов” второй половины ХХ века в современных российских исследованиях культуры// Выбор метода: Изучение культуры в России 1990-х гг.: Сб-к науч. статей. М., 2001). С другой стороны, под воздействием “постмодернистского вызова” академическое историописание совершенно по-новому ставит вопрос о “социальной логике” (Г. Спигель) профессиональных исследований / исторических “текстов”, как правило, конструктивно (то есть структурно-содержательно) заданных языком социально-исторических представлений той или иной эпохи. 25 Триумф тирана, трагедия народа: Беседа с Д.А. Волкогоновым и Р.А. Медведевым// Суровая драма народа: Ученые и публицисты о природе сталинизма. М., 1989. С. 291. 26 Iggers Georg G. Rationality and History// Developments in Modern Historiography. Houndmills, Basingstoke, Hampshire, 1998. P.29. |
|