Ирина Флиге, Мемориал. Современное историческое знание о Большом терроре и публичная память о нем заметно разошлисьМоя тема — это вещественная, материальная память. В отличие от вербальной, материальная память конкретна и убедительна. Ее нельзя заболтать, она легко читаема. Это предметы и знаки. Предметы — они такие, какие они есть, их только нужно подробно рассмотреть. Что до знаков, то вопрос, наверное, стоит так: почему они такие, а не иные, в чем их смысл, какое послание в будущее они в себе несут?
Вещественная память, как любая другая, делится на две категории: приватную и публичную.
Приватная — это то, что хранится в семьях как память о погибших. Это те вещи, которые вернувшиеся из лагерей и ссылок привезли с собой и которые стали семейными реликвиями.
Публичная же память (которая в нашем случае часто опирается именно на семейные реликвии), состоит из четырех главных компонент. Первая — это тематические коллекции разных музеев. Вторая — это «шрамы террора»: остатки лагерей, шахт, лагерных производств, зданий тюрем и судов. Третья — это места массовых захоронений. И, наконец, четвертая — это памятники, мемориальные доски и памятные знаки.
Вот главные наши вопросы: какая овеществленная публичная память о Большом терроре сегодня существует? чья она? о чем она говорит? о чем свидетельствует? насколько полно и точно отражает сегодняшнее понимание Большого террора в обществе?
Мои наблюдения основаны на работе двух больших интегральных проектов Мемориала. Первый проект называется «Виртуальный музей Гулагаа», и суть его — соединение в едином виртуальном пространстве (в Интернете, на CD-дисках) разрозненных материалов по нашей теме, демонстрирующихся и хранящихся в разных музеях России и других стран бывшего Советского Союза. И второй проект — «Некрополь террора»: создание реестра учета всех известных на сегодня мест массовых захоронений. Оба эти проекта посвящены не только 37му году; они про террор вообще. Но, занимаясь ими, начинаешь лучше понимать и специфические особенности памяти о Большом терроре.
Каковы же эти особенности? Главная из них: эта память беспредметна. Аресты и казни 37го года сопровождала глухая неизвестность. Автомобили без опознавательных надписей. Немота зданий — без вывесок, без адресов. Отсутствие письменных свидетельств о судьбе арестованного. Арест как исчезновение, как смерть; но смерть неведомая, без даты, без места, без тела, без похорон, без могилы.
За арестом и обыском следовали конфискации, выселения, переезды, аресты других членов семьи. Да и сами люди вследствие чудовищного страха жгли письма и рукописи, уничтожали фотографии. Поэтому семейных реликвий очень мало. В семьях они называются так: «это всё, что осталось от папы». Но и эти чудом сохранившиеся малости — это не знаки террора в прямом смысле. Это знаки жизни «до», знаки той жизни, которая была до катастрофы. И когда они глядели на эту жизнь из «после», она казалась им светлой и безмятежной.
Позднее появились более релевантные предметы: квитанции на передачи, копии заявлений и ходатайств о невиновности, ответы на запросы о местонахождении. В 1956 году в семейных архивах появляются специальные папки типа «Папины справки». Главными документами этой папки становятся справки о реабилитации, свидетельства о смерти. Дети начинают собирать по родственникам и друзьям старые фотографии и утерянные документы. Это и групповые, и семейные фотографии. Так было для семей 740 тысяч расстрелянных.
В семьях, прошедших через ГУЛАГ, основными реликвиями, бережно хранимыми, оказались письма и подарки (как правило, разные самоделки), присланные «оттуда». Позднее к ним прибавились сувениры, привезенные из лагерей: такие же самоделки, ложка, ватник и т.п. Еще позже — та же самая заветная папка со справками о реабилитации.
Гулаговские реликвии для периода Большого террора не специфичны. Они практически ничем не отличаются от экспонатов Гулага до Большого террора и после него. С единственной оговоркой: «ЧСИРки» — члены семей врагов народа, т.е. попросту жены расстрелянных в 37м. В лагеря было отправлено около 20 тысяч женщин, на которых на воле остались дети. И начиная с 1939го года, когда разрешили переписку, потянулись из лагерей посылки с подарками: рукоделие, рисунки, подарки детям. До конца 1980х эта вещественная память оставалась не просто приватной, а более чем приватной. Даже дома она, как правило, не выставлялась на видном месте, а хранилась в заветных шкатулках.
Для музейного показа повседневность и массовость Большого террора открывались трудно. В начале 1990х целенаправленное комплектование велось практически только «Мемориалом». Одним из самых ярких примеров такого публичного представления личной памяти явились «стены памяти». Помните? Конец 1980х, «недели совести» в десятках, а, может, сотнях клубов, ДК и т.п. по всей стране. И на этих «неделях» — «стены памяти», стенды, куда каждый мог повесить или приклеить, что хотел: документ, письмо, фотографию, листок с карандашными записями имен. Именно на них выплеснулось, как вопль, как вопрос: что это было?
Сегодняшние экспозиции в краеведческих музеях очень часто оказываются по сути, а то и по происхождению региональными фрагментами той общей стены, на которой еще не было разделения ни по конфессиям, ни по национальным землячествам.
Большой террор в таких музеях в конце 1980х был представлен как общая проблема для поиска общего понимания. Но этот подход постепенно становится анахронизмом. И музейные экспозиции, о которых я говорю, сегодня приобретают дополнительный смысл. Они становятся «воспоминанием о памяти», какой она была в 80е годы. Впрочем, в любом случае музеи — это не то, что сегодня определяет общественное сознание.
Главным процессом в материализации памяти о Большом терроре стал поиск могил. Здесь тоже реализовывались личные, семейные интенции, личная потребность положить цветы на могилу. Но эти личные интенции сумели сформировать некий общественный запрос.
Валентин Тихонович Муравский, в 1989 году — руководитель поисковой группы петербургского «Мемориала», так до сих пор и формулирует: я искал могилу своего отца, а нашел 20 тысяч расстрелянных. В конце 1980х — начале 1990х такая инициатива возникала почти в каждом городе и районе. Но уже со второй половины 90х поисковый импульс практически сходит на нет. И сегодня мы более или менее достоверно знаем лишь несколько мест массовых захоронений расстрелянных: тайна по-прежнему остается тайной. А тех, которых удалось превратить в мемориальные кладбища, и того меньше. Это Бутово и Коммунарка, а также несколько участков на городских кладбищах в Москве. Это Левашово в Петербурге; Сандормох в Карелии; Медное под Тверью; 18й километр Московского тракта под Екатеринбургом. Да и, пожалуй, всё. Есть, правда, еще несколько мемориальных комплексов, связанных с историей террора, — мемориальные комплексы на горе Шмидта под Норильском, в Катыни, в Воркуте, в Хабаровске, в Магадане, в Котласе, — но к 1937 году они не имеют отношения.
Что можно сказать об этих местах захоронения в целом? Границы захоронений почти нигде не установлены. Чаще всего отмечен только фрагмент захоронения. Численность захороненных всегда остается предметом яростных споров. Могилы, ямы, рвы остаются безымянными. В большинстве случаев нет возможности привязать к обнаруженному месту конкретные имена. В общих ямах лежат люди разных мировоззрений, разных национальностей, разных вероисповеданий. Какие на этих местах стоят памятники и памятные знаки? Какие общественные потребности в них реализованы?
Во-первых, в какой-то мере реализовалась личное, семейное стремление положить цветы на могилу — при всей условности этой могилы.
Во-вторых, торжествует национальное, конфессиональное, региональное сознание. Память оказалась переделенной между национальными землячествами, религиозными и даже профессиональными сообществами (например, отдельный памятник репрессированным сотрудникам «Ленэнерго» в Левашово).
В-третьих, эта память оказалась на периферии населенных пунктов, не на глазах. Расстрельные полигоны не располагались на центральных площадях. Те памятники, которые стоят не на кладбищах, а на улицах и площадях (а таких сравнительно немного), обычно стоят там потому, что близ данного города не нашли массового захоронения. То есть и эти памятники являются, по сути, кенотафом, условной могилой. Если же захоронение найдено, тогда — туда, пожалуйста.
В-четвертых, в поиске, да и в мемориализации мест захоронений, за редчайшими исключениями, отсутствует вклад федеральной власти.
И еще очень важно, что эта память практически ничем не защищена на будущее. У мемориальных кладбищ террора нет ни регламентов, ни юридического статуса.
Наконец, последнее — это надписи на памятниках. В них крайне редко появляется слово «террор». Вместо него, как правило, фигурируют какие-то невнятные «политические репрессии», жертвам которых и поставлены эти памятники. Слова «Большой террор» не упоминаются просто никогда.
Кто потребовал этих жертв? Кому или чему они были принесены? Большой террор, как историческое событие, существующее в своих причинно-следственных связях, со своими началами и концами, подменяется пустым, бессодержательным словесным оборотом. Это формирует в обществе совершенно средневековое восприятие исторической катастрофы. Вроде как какое-то поветрие прошло по земле, как чума. И ничего странного нет в том, что общественное сознание совершенно спокойно совмещает эти памятники с бюстами Сталина и с улицами, носящими имена палачей и организаторов террора. Память о 37м в публичном пространстве оказывается памятью о смерти, жертвах, об убитых, но не об убийстве как таковом и не о механизмах убийства.
Дело могло бы быть исправлено достаточно легко. Можно акцентировать в том же самом пространстве наличие внемузейных объектов памяти от террора, его материальных следов. Это могло бы быть вывески на тюрьмах, расстрельных подвалах, зданиях управления НКВД. Их немало в каждом городе. И было бы достаточным внятно обозначить их указателями, памятными информационными знаками: здесь было то-то и то-то, в этом знании в 1937–38м годах было уничтожено столько-то человек. Но сегодня таких указателей чрезвычайно мало. Это томские подвалы НКВД, мемориальные доски в Ишиме и на морге московской больницы №23. И всё. А главные объекты не только не снабжены никакими памятными знаками, но, как и в годы террора, остаются информационно охраняемыми. Во всяком случае, фотографировать Лубянку в Москве и Большой дом Ленинграде вновь запрещено.
С моей точки зрения, всё сказанное говорит о том, что современная историческое знание о Большом терроре и публичная память о нем заметно разошлись. Сегодня это две реальности и две правды. |
|